– Мои дочери, – ответил незнакомец.
Полгода минуло с того дня, как Луиджи принял приглашение барона де Сильверо. И вот, наконец, работа была закончена. Две картины, две Мадонны, две Девы, в равной мере прекрасные и несхожие друг с другом.
Мадонна Печального сердца, Утешительница и Заступница, чьи вишневые глаза взирали на мир с удивлением и укоризной, а на губах застыла неуверенная, чуть виноватая улыбка, словно Она знала о чем-то важном, но не смела рассказать. У Нее золотые волосы и лицо юной Катарины.
Вторую Мадонну Луиджи почтительно именовал Гневливой или Черной, в Ней не было ни тени девичьей кротости, равно же печали или скорби. В карих глазах – гнев, а в руках – Пламенеющее сердце и Меч. У этой Девы волосы черны, а лик преисполнен торжественной холодной красоты, свойственной Беатриче.
– Даже и не знаю, которая из них лучше, – сказал барон, прижимая руку к сердцу. – Они обе равны и невозможны друг без друга. Вы же, мой друг, не просто мастер, но настоящий алхимик, ибо не способен человек обыкновенный заглянуть в душу… или нарисовать душу.
Луиджи молчал, ему было страшно, ибо чудилось, что и в самом деле удалось вытащить на свет божий нечто такое… невозможное. И неприглядное. А герцог не видит, от любящего отцовского взгляда ускользает то, что видно Луиджи. А может, ему всего-навсего мерещится незримая печать греха на золоте волос, похоть в кротости взгляда и боль в пламенеющем сердце?
И горечь в кубке с вином. Едкая, назойливая, расползающаяся по телу горечь. Яд. Вино принесла Катарина, кубок – Беатриче. Белая Мадонна… Черная Мадонна… кто из них?
Тело, пронзенное болью, немеет.
– Б-будьте вы п-прокляты… Обе…
Ольгушку я встретила в санатории. Вообще-то это не совсем санаторий, а скорее дурдом, но дурдом комфортный. У меня он ассоциируется с зефиром, такой же воздушно-розовый, приторный и липкий. Розовые стены, розовая униформа персонала, приторные улыбки докторов и липкое, навязчивое внимание. Больше всего угнетало именно внимание.
…Сашенька, а не выйти ли вам в сад, посмотрите, какая замечательная погода…
…Сашенька, вы плохо кушаете…
…Сашенька, если вы будете и дальше игнорировать рекомендации Всеволода Петровича, то никогда не поправитесь…
Вернее, не так, здесь избегали слов «болезнь» и «поправиться», потому что считалось, что те, кому по карману «Синяя птица», совсем не больны, а… просто отдыхают. В санатории.
– О чем ты думаешь? – спросила Ольгушка. Вот уж кого пребывание в «Синей птице» совершенно не раздражало, Ольгушка была на редкость милым существом, добрая, покладистая, болезненно-впечатлительная. Ей даже медсестры улыбались не потому, что им платили за улыбки и вежливость, а потому, что любили.
Это она себя так называла. В первый же день в столовой она сама подошла ко мне и сказала:
– Здравствуй. Ты новенькая, да? А меня зовут Ольгушка.
И мы подружились.
– Ты снова молчишь, – Ольгушка вздохнула. – Ты все время молчишь и думаешь, думаешь и молчишь. Это плохо.
– Почему?
– Потому что в тишине появляются странные мысли. Я боюсь тишины, она стирает меня.
– Как стирает?
– Как ластиком. Или краски водой. Дождь идет, краски бледнеют, бледнеют, а потом совсем исчезают. И тишина меня исчезает.
– Глупости.
– Возможно. Я всегда говорю глупости. Я ведь сумасшедшая. – Она произносит это со всей возможной серьезностью.
На улице весна и воздух пахнет цветами… начало мая, солнце гладит кожу, и мне почти хорошо.
– Так о чем ты думаешь? – повторила вопрос Ольгушка. – У тебя счастливое лицо.
Ни за что бы не подумала. Счастливое лицо… хотя мама говорила, что я – прирожденная актриса.
Дура я, а не актриса. Обыкновенная дура, потому и сижу в этом, с позволения сказать, санатории, усиленно делая вид, что мне здесь нравится.
…Сашенка, не надо быть такой букой…
…Сашенька, почаще улыбайтесь, вам так идет улыбка…
А мне вообще все идет, даже эта долбаная розовая пижама. Вот Ольгушка в больничном наряде выглядит совершенно невозможно, кожа кажется болезненно-бледной, изуродованной на висках синими сосудами, глаза припухшие, то ли от слез, то ли от долгого сна, а длинные волосы собраны в унылый пегий хвост.
– Доктор сказал, что ты скоро уедешь… – Она снова вздохнула. – И я тоже… я не хочу уезжать, но мама настаивает.
– Если не хочешь, то не уезжай.
Ольгушка грустно улыбается, и я понимаю, что она никогда в жизни не осмелится возразить матери.
– Я бы хотела быть такой же сильной, как ты. Не бояться. Знаешь, я ведь тоже пыталась… умереть, как ты, но струсила. Я всего боюсь, тишины, темноты и его тоже.
– Кого?
– Того, – Ольгушка переходит на шепот, – кто убьет меня. Ты можешь не верить, никто не верит. Я ведь сумасшедшая… тихая, но все равно сумасшедшая, а значит, ничего не понимаю. А я понимаю. Я прячусь, как умею, а он ждет.
– Чего? – Я тоже шепчу.
– Моего возвращения.
– Зачем?
– Чтобы убить. – Ольгушка произнесла эти слова тихо, настолько тихо, что я скорее догадалась, чем услышала их. – Стереть отражение… одна роза, один меч, одно сердце… и рыцарь тоже один. Рыцарь хочет стать королем и убьет принцессу…
Вечером я рассказала об этом разговоре Всеволоду Петровичу, не потому, что полагала, будто Ольгушка окончательно сошла с ума, а скорее наоборот – услышанное внушило мне беспокойство за жизнь нечаянной подруги. Пусть ее считают ненормальной, но и меня саму настолько часто клеймили этим словом, что я привычно отмахнулась от него. Ненормальная… в этом мире вообще не осталось нормальных людей.